Но вот однажды в марте когда я сидел дома

Родительские субботы — это дни особого поминовения усопших. Подробнее о них читайте здесь. Два случая общения с умершими, — рассказ священника Александра Авдюгина Однажды попросили освятить дом благополучного и материально обеспеченного семейства. Красивый особняк с дорогой мебелью, продуманной планировкой и оборудованный всем необходимым для комфортной жизни. Особняк украшали практически определившиеся два взрослых чада, солидный хозяин и вполне соответствующая ему хозяйка.

Я бы в лес за шоссе пришла, да как же мне отлучиться из дому? Но вот однажды в марте, когда я сидел дома, работая карандашами, и в от-. Но вот однажды в марте, когда я сидел дома, работая карандашами, и в отворенные фортки двойных рам несло уже не зимней сыростью мокрого.

Иван Бунин Муза Я был тогда уже не первой молодости, но вздумал учиться живописи, — у меня всегда была страсть к ней, — и, бросив свое имение в Тамбовской губернии, провел зиму в Москве: брал уроки у одного бездарного, но довольно известного художника, неопрятного толстяка, отлично усвоившего себе все, что полагается: длинные волосы, крупными сальными кудрями закинутые назад, трубка в зубах, бархатная гранатовая куртка, на башмаках грязно-серые гетры, — я их особенно ненавидел, — небрежность в обращении, снисходительное поглядывание прищуренными глазами на работу ученика и это как бы про себя: — Занятно, занятно... Несомненные успехи... Днем работал у художника и дома, вечера нередко проводил в дешевых ресторанах с разными новыми знакомыми из богемы, и молодыми и потрепанными, но одинаково приверженными бильярду и ракам с пивом... Неприятно и скучно я жил! В памяти осталось: непрестанно валит за окнами снег, глухо гремят, звонят по Арбату конки, вечером кисло воняет пивом и газом в тускло освещенном ресторане... Не понимаю, почему я вел такое жалкое существование, — был я тогда далеко не беден.

Дети войны

При такой красоте, которую ты имела? Что ты хочешь сказать? Небось, помните, как я вас любила. Он покраснел до слез и, нахмурясь, опять зашагал. История пошлая, обыкновенная. С годами все проходит.

"Светлана Безродная заставила немцев покаяться"

Запала дорога… До чего хорошо, господи! Может, и правда, что жутко, да теперь-то все мило кажется. Ведь когда это было? Уж так-то давно, — все царства-государства прошли, все дубы от древности рассыпались, все могилки сровнялись с землёй. Вот и это дело, — на дворне его слово в слово сказывали, а правда ли? Дело это будто ещё при великой царице было и будто оттого князь в Крутых Горах сидел, что она на него за что-то разгневалась, заточила его вдаль от себя, и он очень лют сделался — пуще всего на казнь рабов своих и на любовный блуд.

Очень ещё в силе был, а касательно наружности отлично красив и будто бы не было ни на дворне у него, ни по деревням его ни одной девушки, какую бы он к себе, в свою сераль, на первую ночь не требовал. Ну вот и впал он в самый страшный грех: польстился даже на новобрачную сына своего родного. Тот в Петербурге в царской военной службе был, а когда нашёл себе суженую, получил от родителя разрешение на брак и женился, то, стало быть, приехал с новобрачной к нему на поклон, в эти самые Крутые Горы.

А он и прельстись на неё. Про любовь, сударь, недаром поётся: Жар любви во всяком царстве, Любится земной весь круг… И какой же может быть грех, если хоть и старый человек мышлит о любимой, вздыхает о ней?

Да ведь тут-то дело совсем иное было, тут вроде как родная дочь была, а он на блуд простирал алчные свои намерения. Подговорил конюхов, задарил их всячески, приказал к полночи запрячь тройку порезвей, вышел, крадучись, как только заснул старый князь, из родного дома, вывел молодую жену — и был таков.

Только старый князь и не думал спать: он ещё с вечера всё узнал от своих наушников и немедля в погоню пошёл. Ночь, мороз несказанный, аж кольцо округ месяца лежит, снегов в степи выше роста человеческого, а ему всё нипочём: летит, весь увешанный саблями и пистолетами, верхом на коне, рядом со своим любимым доезжачим, и уж видит впереди тройку с сыном.

Кричит, как орёл: стой, стрелять буду! А там не слушают, гонят тройку во весь дух и пыл. Стал тогда старый князь стрелять в лошадей и убил на скаку сперва одну пристяжную, правую, потом другую, левую, и уж хотел коренника свалить, да глянул вбок и видит: несётся на него по снегам, под месяцем, великий, небывалый волк, с глазами, как огонь, красными и с сияньем округ головы!

Князь давай палить и в него, а он даже глазом не моргнул: вихрем нанесся на князя, прянул к нему на грудь — и в единый миг пересёк ему кадык клыком. Только странно всё-таки, что написали этого волка как раз возле могилы князя, зарезанного им. Кто ж его мог по тем временам ослушаться?

Да и церковь-то была его домашняя, им самим строенная. Он, в чуйке с поднятым воротом и глубоко надвинутом картузе, с которого текло струями, шибко ехал на беговых дрожках, сидя верхом возле самого щитка, крепко упёршись ногами в высоких сапогах в переднюю ось, дёргая мокрыми, застывшими руками мокрые, скользкие ремённые вожжи, торопя и без того резвую лошадь; слева от него, возле переднего колеса, крутившегося в целом фонтане жидкой грязи, ровно бежал, длинно высунув язык, коричневый пойнтер.

Сперва Красильщиков гнал по чернозёмной колее вдоль шоссе, потом, когда она превратилась в сплошной серый поток с пузырями, свернул на шоссе, задребезжал по его мелкому щебню. Ни окрестных полей, ни неба уже давно не было видно за этим потопом, пахнущим огуречной свежестью и фосфором; перед глазами то и дело, точно знамение конца мира, ослепляющим рубиновым огнём извилисто жгла сверху вниз по великой стене туч резкая, ветвистая молния, а над головой с треском летел шипящий хвост, разрывавшийся вслед затем необыкновенными по своей сокрушающей силе ударами.

Лошадь каждый раз вся дёргалась от них вперёд, прижимая уши, собака шла уже скоком… Красильщиков рос и учился в Москве, кончил там университет, но, когда приезжал летом в свою тульскую усадьбу, похожую на богатую дачу, любил чувствовать себя помещиком-купцом, вышедшим из мужиков, пил лафит и курил из золотого портсигара, а носил смазные сапоги, косоворотку и поддёвку, гордился своей русской статью, и теперь, в ливне и грохоте, чувствуя, как у него холодно льёт с козырька и носа, полон был энергичного удовольствия деревенской жизни.

В это лето он часто вспоминал лето в прошлом году, когда он, из-за связи с одной известной актрисой, промучился в Москве до самого июля, до отъезда её в Кисловодск: безделье, жара, горячая вонь и зелёный дым от пылающего в железных чанах асфальта в развороченных улицах, завтраки в Троицком низке с актёрами Малого театра, тоже собиравшимися на Кавказ, потом сидение в кофейне Трамблэ, вечером ожиданье её у себя в квартире с мебелью в чехлах, с люстрами и картинами в кисее, с запахом нафталина… Летние московские вечера бесконечны, темнеет только к одиннадцати, и вот ждёшь, ждёшь — её всё нет.

До города оставалось ещё двадцать вёрст, — надо перегодить, подумал Красильщиков, лошадь вся в мыле и ещё неизвестно, что будет опять, ишь какая чернота в ту сторону и все ещё загорается… На переезде к постоялому двору он на рысях свернул и осадил возле деревянного крыльца.

Но окна в бревенчатом доме под железной ржавой крышей были темны, на крик никто не отозвался. Красильщиков замотал на щиток вожжи, поднялся на крыльцо вслед за вскочившей туда грязной и мокрой собакой, — вид у неё был бешеный, глаза блестели ярко и бессмысленно, — сдвинул с потного лба картуз, снял отяжелевшую от воды чуйку, кинул её на перила крыльца и, оставшись в одной поддёвке с ремённым поясом в серебряном наборе, вытер пёстрое от грязных брызг лицо и стал счищать кнутовищем грязь с голенищ.

Дверь в сенцы была отворена, но чувствовалось, что дом пуст. Верно, скотину убирают, подумал он и, разогнувшись, посмотрел в поле: не ехать ли дальше? Вечерний воздух был неподвижен и сыр, с разных сторон бодро били вдали перепела в отягчённых влагой хлебах, дождь перестал, но надвигалась ночь, небо и земля угрюмо темнели, за шоссе, за низкой чернильной грядой леса, ещё гуще и мрачней чернела туча, широко и зловеще вспыхивало красное пламя — и Красильщиков шагнул в сенцы, нашарил в темноте дверь в горницу.

Но горница была темна и тиха, только где-то постукивали рублёвые часы на стене. Он хлопнул дверью, повернул налево, нашарил и отворил другую, в избу: опять никого, одни мухи сонно и недовольно загудели в жаркой темноте на потолке.

А я тут одна, стряпуха поругалась с палашей и ушла домой, а папаша взяли работника и уехали по делу в город, вряд ли и вернутся нынче… Напугалась грозы до смерти, а тут, слышу, кто-й-то подъехал, ещё пуще испугалась… Здравствуйте, извините меня, пожалуйста… Красильщиков чиркнул спичкой, осветил её чёрные глаза и смуглое личико: — Здравствуй, дурочка.

Я тоже еду в город, да, вишь, что делается, заехал переждать… А ты, значит, думала, разбойники подъехали? Спичка стала догорать, но ещё видно было это смущённо улыбающееся личико, коралловое ожерелье на шейке, маленькие груди под жёлтеньким ситцевым платьем… Она была чуть не вдвое меньше его ростом и казалась совсем девочкой. Красильщиков зажёг другую спичку, глядя на её вытянувшуюся и изогнувшуюся фигурку.

Он притянул её к себе, — она не вырывалась, только дико и удивлённо откинула голову назад. Он сверху, прямо и твёрдо заглянул сквозь сумрак в глаза ей и засмеялся: — Ещё пуще испугалась? Разве я тебе не нравлюсь? Ведь знаю, всегда рада, когда я заезжаю. Через полчаса он вышел из избы, отвёл лошадь во двор, поставил её под навес, снял с неё уздечку, задал ей мокрой накошенной травы из телеги, стоявшей посреди двора, и вернулся, глядя на спокойные звезды в расчистившемся небе.

В жаркую темноту тихой избы все ещё заглядывали с разных сторон слабые, далёкие зарницы. Она лежала на нарах, вся сжавшись, уткнув голову в грудь, горячо наплакавшись от ужаса, восторга и внезапности того, что случилось. Он поцеловал её мокрую, солёную от слёз щеку, лёг навзничь и положил её голову к себе на плечо, правой рукой держа папиросу.

Она лежала смирно, молча, он, куря, ласково и рассеянно приглаживал левой рукой её волосы, щекотавшие ему подбородок… Потом она сразу заснула. Скверно, он все сразу поймёт — такой сухенький и быстрый старичок в серенькой поддёвочке, борода белоснежная, а густые брови ещё совсем чёрные, взгляд необыкновенно живой, говорит, когда пьян, без умолку, а все видит насквозь… Он без сна слежал до того часа, когда темнота избы стала слабо светлеть посередине, между потолком и полом.

Повернув голову, он видел зеленовато белеющий за окнами восток и уже различал в сумраке угла над столом большой образ угодника в церковном облачении, его поднятую благословляющую руку и непреклонно грозный взгляд. Он посмотрел на неё: лежит, все так же свернувшись, поджав ноги, все забыла во сне! Милая и жалкая девчонка… Когда в небе стало совсем светло и петух на разные голоса стал орать за стеной, он сделал движение подняться.

Она вскочила и, полусидя боком, с расстёгнутой грудью, со спутанными волосами, уставилась на него ничего не понимающими глазами. И вдруг пришла в себя и крест-накрест ударила себя в грудь руками: — Куда ж вы едете? Как же я теперь буду без вас? Что ж мне теперь делать? Я бы в лес за шоссе пришла, да как же мне отлучиться из дому? Он, стиснув зубы, опрокинул её навзничь. Я вам самой последней рабой буду! У порога вашего буду спать — возьмите!

Я бы и так к вам ушла, да кто ж меня так пустит! Василь Ликсеич… — Замолчи, — строго сказал Красильщиков. Она села на ноги, сразу оборвав рыдания, тупо раскрыла мокрые лучистые глаза: — Правда? Через два дня он был уже в Кисловодске. Днём работал у художника и дома, вечера нередко проводил в дешёвых ресторанах с разными новыми знакомыми из богемы, и молодыми и потрёпанными, но одинаково приверженными бильярду и ракам с пивом… Неприятно и скучно я жил!

Но вот однажды в марте, когда я сидел дома, работая карандашами, и в отворённые фортки двойных рам несло уже не зимней сыростью мокрого снега и дождя, не по-зимнему цокали по мостовой подковы и как будто музыкальнее звонили конки, кто-то постучал в дверь моей прихожей.

Я крикнул: кто там? Я подождал, опять крикнул — опять молчание, потом новый стук. Я встал, отворил: у порога стоит высокая девушка в серой зимней шляпке, в сером прямом пальто, в серых ботиках, смотрит в упор, глаза цвета жёлудя, на длинных ресницах, на лице и на волосах под шляпкой блестят капли дождя и снега; смотрит и говорит: — Я консерваторка, Муза Граф. Слышала, что вы интересный человек, и пришла познакомиться. Ничего не имеете против? Довольно удивлённый, я ответил, конечно, любезностью: — Очень польщён, милости прошу.

Только должен предупредить, что слухи, дошедшие до вас, вряд ли правильны: ничего интересного во мне, кажется, нет. И, войдя, стала, как дома, снимать перед моим серо-серебристым, местами почерневшим зеркалом шляпку, поправлять ржавые волосы, скинула и бросила на стул пальто, оставшись в клетчатом фланелевом платье, села на диван, шмыгая мокрым от снега и дождя носом, и приказала: — Снимите с меня ботики и дайте из пальто носовой платок.

Я подал платок, она утёрлась и протянула мне ноги. Сдерживая глупую улыбку удовольствия и недоумения, — что за странная гостья! От неё ещё свежо пахло воздухом, и меня волновал этот запах, волновало соединение её мужественности со всем тем женственно-молодым, что было в её лице, в прямых глазах, в крупной и красивой руке, — во всём, что оглянул и почувствовал я, стаскивая ботики из-под её платья, под которым округло и полновесно лежали её колени, видя выпуклые икры в тонких серых чулках и удлинённые ступни в открытых лаковых туфлях.

Затем она удобно уселась на диване, собираясь, видимо, уходить не скоро. Не зная, что говорить, я стал расспрашивать, от кого и что она слышала про меня и кто она, где и с кем живёт. Она ответила. Пошла больше потому, что увидела на концерте. Вы довольно красивы. А я дочь доктора, живу от вас недалеко, на Пречистенском бульваре. Говорила она как-то неожиданно и кратко. Я, опять не зная, что сказать, спросил: — Чаю хотите? Только поторопите коридорного, я нетерпелива. Я сел, она обняла меня, не спеша поцеловала в губы, отстранилась, посмотрела и, как будто убедившись, что я достоин того, закрыла глаза и опять поцеловала — старательно, долго.

В номере было уже совсем темно, — только печальный полусвет от фонарей с улицы. Что я чувствовал, легко себе представить. Откуда вдруг такое счастье! Воображаю, что вы обо мне думаете. А на самом деле вы моя первая любовь.

Ученье своё я, конечно, вскоре бросил, она своё продолжала кое-как. Мы не расставались, жили, как молодожёны, ходили по картинным галереям, по выставкам, слушали концерты и даже зачем-то публичные лекции… В мае я переселился, по её желанию, в старинную подмосковную усадьбу, где были настроены и сдавались небольшие дачи, и она стала ездить ко мне, возвращаясь в Москву в час ночи.

Никак не ожидал я и этого — дачи под Москвой: никогда ещё не жил дачником, без всякого дела, в усадьбе, столь не похожей на наши степные усадьбы, и в таком климате. Всё время дожди, кругом сосновые леса. То и дело в яркой синеве над ними скопляются белые облака, высоко перекатывается гром, потом начинает сыпать сквозь солнце блестящий дождь, быстро превращающийся от зноя в душистый сосновый пар… Все мокро, жирно, зеркально… В парке усадьбы деревья были так велики, что дачи, кое-где построенные в нём, казались под ними малы, как жилища под деревьями в тропических странах.

Пруд стоял громадным черным зеркалом, наполовину затянут был зелёной ряской… Я жил на окраине парка, в лесу. Бревенчатая дача моя была не совсем достроена, — неконопаченые стены, неструганые полы, печи без заслонок, мебели почти никакой.

Два случая общения с умершими, – рассказ священника

Отец был врачом и перед войной был направлен на работу в Западную Белоруссию, где в звании военврача III ранга командовал пограничным госпиталем. Там, в километре от немецкой границы, и застала нас война. В последние дни только и разговоров было о Казани. Более того, на понедельник, 23 июня, были уже куплены билеты.

Стоит ли выбирать альтернативную гражданскую службу вместо армии? Вот 5 реальных историй

Запала дорога… До чего хорошо, господи! Может, и правда, что жутко, да теперь-то все мило кажется. Ведь когда это было? Уж так-то давно, — все царства-государства прошли, все дубы от древности рассыпались, все могилки сровнялись с землёй. Вот и это дело, — на дворне его слово в слово сказывали, а правда ли? Дело это будто ещё при великой царице было и будто оттого князь в Крутых Горах сидел, что она на него за что-то разгневалась, заточила его вдаль от себя, и он очень лют сделался — пуще всего на казнь рабов своих и на любовный блуд. Очень ещё в силе был, а касательно наружности отлично красив и будто бы не было ни на дворне у него, ни по деревням его ни одной девушки, какую бы он к себе, в свою сераль, на первую ночь не требовал. Ну вот и впал он в самый страшный грех: польстился даже на новобрачную сына своего родного. Тот в Петербурге в царской военной службе был, а когда нашёл себе суженую, получил от родителя разрешение на брак и женился, то, стало быть, приехал с новобрачной к нему на поклон, в эти самые Крутые Горы.

ПОСМОТРИТЕ ВИДЕО ПО ТЕМЕ: 10 НЕЛОВКИХ МОМЕНТОВ В ПРЯМОМ ЭФИРЕ!!!))

Антон Чехов

.

Не понимаю, почему я вел такое жалкое существование, – был я тогда далеко не беден. Но вот однажды в марте, когда я сидел дома, работая. На козлах тарантаса сидел крепкий мужик в туго подпоясанном армяке, .. Но вот однажды в марте, когда я сидел дома, работая карандашами, и в. На козлах тарантаса сидел крепкий мужик в туго подпоясанном армяке, .. Но вот однажды в марте, когда я сидел дома, работая карандашами, и в.

.

.

.

.

.

.

ВИДЕО ПО ТЕМЕ: КВН Город Пятигорск - Пьяная Оля вернулась домой
Понравилась статья? Поделиться с друзьями:
Комментариев: 4
  1. Мстислав

    Бутафория выходит

  2. verfina

    Вы не правы. Давайте обсудим.

  3. wiephenooso

    офигеть

  4. gassfarmjiggback

    Автор +1

Добавить комментарий

Отправляя комментарий, вы даете согласие на сбор и обработку персональных данных